Три красных квадрата на черном фоне - Страница 14


К оглавлению

14
* * *

«Опыт № 30» и его прорастающий шпиль. У меня такое впечатление, что я и сам, вместе с ним, совершаю это немыслимое усилие. Распаковывая ее, я рассмотрел ее лучше, чем остальные — такие безнадежно черные, но потом перешел к следующей, и вскоре все они пополнили пыльные и безымянные нагромождения на складе моей памяти. В моем хранилище. Мою бесполезную коллекцию. Я ни о чем не подозревал тогда, но теперь я знаю, что шпиль этот изображен в момент зарождения, стоило только получше к нему присмотреться. Создается странное впечатление: думаешь, что с того самого дня, когда Моран наметил его несколькими мазками, он только и делает, что растет. Сколько надо было работать, чтобы изобразить этот напор? Я лично думаю, что очень мало. Раз плюнуть. Может быть, я ошибаюсь, и специалист, умеющий оценить настоящий труд, сказал бы, что на это понадобилось несколько недель. В то же время, если оставить в стороне все эти вопросы, я отказываюсь думать, что прошел мимо огромного количества вещей, там, в галерее, что часами корпел, стараясь представить как можно выгоднее произведения, не подозревая, что каждое из них обладает своей истинной, вполне конкретной ценностью.

Я предпочитал думать о той жизни — моей настоящей жизни, — которая начиналась после шести вечера. Там все было понятно — и необходимые часы работы, и сто способов выиграть очко. Вообще-то их всего два или три на тысячу способов проиграть. И в этих двух случаях часто приходится выбирать между красотой и техникой, и выбор этот зависит от твоего настроения, общего счета или наличия зрителей. Очень я любил их «ура» и «браво».

Письмо родителям.

Как сказать тем, кто дал тебе две руки, что у тебя теперь на одну меньше? Я не могу даже представить себе взгляд, с каким мама будет читать эти строчки. Она почувствовала себя спокойнее, когда я объявил, что нашел наконец постоянную работу в галерее. Ей не нравилось, что я болтаюсь с ее старшим братом в кафе, где играют в бильярд. Отцу, вечно занятому своими великими текстами, на это было наплевать. Всю жизнь он пытался передать свою любовь к языку более или менее увлеченным студентам.

Мне хотелось бы избежать в этом письме слишком сложных слов. Вообще слов. Сказать обо всем, ничего не написав. Слово «ампутировали» звучит как удар кинжала. «Инвалид», «безрукий», «начисто отсекла» — эти слова, как и многие другие, вообще под запретом. На самом деле, будь у меня талант и средства, мне бы следовало написать это письмо маслом. Только живописью можно выразить то, что неподвластно слову. Простой рисунок мог бы избавить меня от необходимости сочинения целой поэмы, которая в конце концов наверняка окажется сплошным враньем.

Мне надо было бы написать картину без уступок, без надежды, в резких тонах, картину, которая показала бы, насколько разрушено все, что меня окружает. Ни капли оптимизма, никаких идиллий. Внутреннее насилие. Экспрессионизм.

«Дорогие оба!

Отныне я больше не буду играть в бильярд. Тебе, мама, это должно понравиться, потому что ты всегда говорила, что в задних залах кафе на жизнь не зарабатывают. Мне хочется выть. Ты с подозрением относился к Парижу, папа, ты говорил мне, что это темный город. Сегодня я сходил в магазин рядом с Бастилией и купил тесак. Настоящий тесак, как у мясника, я взял самый большой, который смог поместиться в кармане. Никто пока не знает, что у меня есть этот предмет. В надежде, что моя непослушная рука не дрогнет, когда я им воспользуюсь, я вас целую…»

В дверь стучат. Я отрываю нос от машинки и, подождав какое-то время, открываю.

А вот и мы! Мне следовало подозревать, что в один прекрасный день доктор Бриансон все же явится, чтобы лично констатировать масштабы моего душевного расстройства.

— Э-э-э-э… Добрый вечер… Вы позволите войти?

Он взял мой адрес в карточке, в больнице Бусико.

— Пожалуйста.

Он окидывает мою халупу быстрым взглядом. Взглядом психолога?

— Может, присядете?

Я показываю ему на стул в кухонном уголке.

— Мне нечем вас угостить. Нет, есть чем: стакан вина или кофе?

Он колеблется.

— Кофе, но я могу сам приготовить, если вам не хочется…

— Да нет, я сделаю, но сам я хочу вина. Давайте так: я приготовлю кофе, а вы откроете бутылку.

Он улыбается. Я как бы проявил добрую волю. Зря он пришел. Почему ко мне? У него наверняка полно пациентов, более обделенных жизнью или более слабых, чем я. Всякие кормильцы семьи, разнообразные паралитики, травмированные — на любой вкус. Почему ко мне? Чтобы поговорить о Валантоне?

— Мне нравится ваш квартал. Когда я приехал в Париж, я подыскивал себе что-нибудь в этих местах. Но Марэ — это запредельно дорого.

Я не отвечаю. Пусть он умеет слушать ответы — спрашивать-то все равно приходится ему самому. А я не собираюсь за него открывать дебаты. Я аккуратно насыпаю кофе в фильтр и нажимаю на кнопку, как заправский левша.

— Вы играли в бильярд?

А? Что?

Я резко оборачиваюсь.

Он показывает на кий, лежащий на полу возле кровати.

— Это ваш? Я ничего в этом не понимаю, но он великолепен. Клен?

Он все-таки нашел лазейку. Прежде чем ответить, я делаю глубокий вдох.

— Клен и красное дерево.

— Наверное, дорого стоит?

Я не понимаю его метода. Искреннее любопытство пополам с провокацией. Странно, как только я перестаю огрызаться, он сам начинает нападать.

— Довольно-таки. Но в этом состоит прелесть многих произведений искусства. Красиво и дорого.

— И абсолютно бесполезно.

В какую-то долю секунды я вижу, как хватаю бутылку и бью его по лбу. На самом деле он только что завладел ею и вонзил в пробку штопор.

14