Три красных квадрата на черном фоне - Страница 17


К оглавлению

17

Сколько времени прошло между «Опытом № 8» и «Опытом № 30»? Двадцать два дня? Двадцать два года? Или просто двадцать два опыта? У каждого свой цвет, свой мотив, может быть, лестница в оранжевых тонах, а может, дверная ручка в луже белой краски. Я бы написал бильярдный кий на зеленом фоне с двумя белыми штрихами. Но я не художник. Никто не спросил моего мнения. А мне, тем не менее, это кажется гораздо более красочным, чем все остальное. Самое трудно было бы воссоздать движение — оно не бывает случайным.

4

Туристы восхищаются разноцветными трубопроводами и выставленными на всеобщее обозрение лесами Бобура. Выйдя из библиотеки на втором этаже, я смотрю на Париж. Те же туристы с восторгом узнают неподалеку Нотр-Дам. Завтра оттуда они будут с той же радостью взирать на Бобур. Так, взбираясь на один памятник за другим, они, возможно, и отыщут нужный вид. В библиотеке, в отделе современного искусства, я пролистал еще несколько изданий, но по сравнению с изголодавшимися по отметкам студентами, которые буквально прилипли к столам, мне явно не хватало энтузиазма. Объективисты прошли сквозь историю живописи, не оставив в ней ни единого следа: ни анекдота, ни малейшей сноски. В конце концов я решил, что их просто не существовало и что картина из хранилища — это розыгрыш какого-нибудь студента Школы изящных искусств, может быть самого Морана. История могла бы разворачиваться так: Моран шесть лет учится своему ремеслу в Школе на набережной Малаке. Чтобы нагнать тумана, он выдумывает себе группу и программу, потом, чтобы произвести впечатление на тех, кто заправляет в этой области, пишет «Опыт», дело идет, он блефует дальше, картину за подписью «Объективисты» покупают. После этого он уезжает в Нью-Йорк, потому что в Париже все мечтают только о Сохо. На двадцать лет он забывает о Франции, но потом возвращается к истокам, в Бургундию, где развлекается автогеном, В конце пути он пишет еще один «Опыт», в память о том времени, когда все еще было впереди. Так могла бы выглядеть жизнь Этьена Морана, художника, беглеца, эмигранта, любителя воспоминаний.

Я поискал также книгу некоего Робера Шемена, бывшего инспектора по художественному творчеству, ныне на пенсии. Я нашел и пробежал по диагонали его «Хроники стихийного поколения», чтобы знать, о чем говорить во время нашей встречи. Он назначил мне свидание у себя дома в половине первого. Он особенно настаивал на пунктуальности, прибавив, что люди, которым нечего делать, опаздывают чаще всего. Чтобы раздобыть его имя, я обратился к Лилиан, которая вот уже несколько недель ни в чем не может мне отказать. Она достала мне полный список инспекторов государственной закупочной комиссии, участвовавших в голосовании в 1964 году. Из двенадцати членов жюри семеро еще трудятся в министерстве, остальные — на пенсии, и мне нужен был кто-то из этих последних, чтобы по возможности избежать прямых соприкосновений с официальными путями. Никто не должен знать, что я копаюсь в национальном достоянии. Мало ли что может случиться? Дельмасу, например, может и не понравиться такая инициатива с моей стороны.

Спускаясь по эскалаторам, я вспоминаю о бардаке, который творился в СМИ в момент открытия Центра Помпиду. За или против? Что это — скандал или начало новой эры в архитектуре? Равнодушных не было. Грузчики с центрального рынка решили для себя этот животрепещущий вопрос, быстренько перебравшись в Ренжи. Я тоже, как и все, поспешил составить свое личное мнение, о котором впоследствии позабыл напрочь.

Одиннадцать двадцать. Шемен живет на улице Сен-Мерри, в двух шагах отсюда. У меня еще есть время поболтаться немного по Музею современного искусства — в первый раз с самого моего приезда в Париж. Выбор таков: или постоянная экспозиция на пятом этаже, или ретроспектива нарративно-фигуративного искусства на антресоли. На первом этаже, за дверью с табличкой «Выставка монтируется» я вижу, как два монтажника со смехом вертят туда-сюда какую-то картину, чтобы определить, где у нее верх, а где низ. Из любопытства я подошел ближе. Это напомнило мне старые добрые времена.

На лестнице, немного поколдовав над своим правым рукавом, я засовываю его поглубже в карман. Все для того, чтобы меня не приняли за того, кто я есть на самом деле, — за однорукого, хотя есть риск, что меня могут принять за того, кем я не являюсь, — за невежу. Немного поздно, но я сообразил, что мое увечье — это наилучшая визитная карточка, особая примета высшего порядка. Не говоря о моей физиономии — на мой взгляд, уже сомнительной, и всем облике старьевщика, потерявшего три четверти своего веса. Все, что может сделать меня незабываемым.

Я звоню и почти одновременно нагибаюсь и хватаюсь за левую лодыжку. Дверь открывается, я поднимаю глаза, вот он — удивляется, что ему приходится смотреть вниз.

— Я подвернул ногу на лестнице… ничего страшного… — говорю я, потирая лодыжку.

— Э-э-э… Входите, садитесь… Вам помочь?

— Нет-нет, все в порядке, я просто испугался немного, только и всего.

Прихожая похожа на гостиную, что-то вроде зала ожидания с темно-розовым диваном и расставленными в кружок креслами. Чуть прихрамывая, я прошел к одному из них и уселся, не снимая куртки.

— Ох уж эти лестницы… Такие опасные! Я со своими старыми ногами стараюсь быть осторожнее. Поаккуратнее там, когда будете спускаться.

В комнате сильно натоплено, жара страшная. Я вижу в углу секретер, на нем — три гипсовые челюсти в качестве пресс-папье. Низкий столик завален журналами — «Нэшнл джиографик», «Гео». Они у него повсюду, даже на полу — валяются раскрытые, вывернутые, растрепанные. К пробковой доске кнопками приколоты газетные вырезки, какие-то фоторепортажи — я сижу слишком далеко, чтобы разглядеть, о чем там идет речь.

17