Три красных квадрата на черном фоне - Страница 40


К оглавлению

40

— Никто ничего не знал про него, и вдруг Кост вытаскивает его на поверхность. Эту картину нельзя было выставлять, в ней были улики, мы запаниковали. Потом пришлось идти дальше: оставалось полотно, приобретенное государством. И всё. Всё закончилось, не осталось ни следа от этой злосчастной группы. А тут…

— А тут я.

Я вздыхаю. Устал я. Надоело мне все это. Мне хочется уйти, бросить его тут висеть на коротком поводке. А что еще? Мне хочется, чтобы меня оставили в покое.

Одного.

Жажда мести кончилась.

— Что вы собираетесь со мной сделать?..

— Я? Ничего.

Говоря это, я вспоминаю о журналистке и письменном доказательстве. Пригрозив извести Брака на папильотки, я добыл имя фальсификатора. Оно мне ничего не говорит. Жаль, что это не Линнель.

— А скажите-ка, господин Деларж, ваш фальсификатор ничем другим не занимается?

— Что вы имеете в виду?

— Ну, он ведь вам немало услуг оказывает. Это ведь он ходит в твидовом костюме и плаще от Берберри, а?

— Да, правда… но вы можете сжечь всю мою коллекцию, все равно больше мне вам ничего не сказать. Он не имеет никакого отношения к искусству. О его прошлом мне почти ничего не известно. Думаю, раньше он занимался живописью. У него уже были какие-то истории с полицией, но мне до этого нет дела. Он никогда больше не будет выставляться. Я даю ему работу.

Тоже ведь в своем роде художник, подумал я. Порывшись в соседнем кабинете, я нашел только одно письмо от Ренара, где упоминается некий заказ на сто пятьдесят полотен. Думаю, что из этого можно будет что-то выжать. Пусть разбирается Беатрис. Меня это не касается.

— Предлагаю вам на этом остановиться. Я слишком много знаю о вас, о Ренаре, о Линнеле, я представляю опасность, знаю… Мне не хочется больше жить, ожидая визита этого джентльмена, который на этот раз уж меня не упустит. Знайте, если со мной что-нибудь случится, та журналистка из «Артефакта» опубликует досье о случившемся. Она ведь на все способна, разве нет?

— Эта… эта шлюха…

А вот это мне не нравится. Нет. Опять лишнее слово.

Не долго думая, я снимаю со стены акварель Кандинского и кладу ее на пол. Я чиркаю зажигалкой, он молит о пощаде, и это мне уже нравится.

— Вы не можете этого сделать! Вы не понимаете… вы не сможете!..

И вдруг я понимаю, что он прав. Что это совершенно ни к чему и просто глупо — жечь произведение искусства такого масштаба. Я плохо представляю себе, что такое Кандинский. Я ничего в этом не смыслю. Я жуткий невежда. Я знаю, что это имя, услышав которое знатоки замолкают, что он находится у истоков абстрактного искусства, и что он открыл его, остолбенев от восторга перед собственной картиной, повешенной вверх тормашками. Поэтому я решил, что сжечь такую вещь — это пошлость. Что такой поступок не доставит мне никакого удовольствия.

В общем, я передумал, передумал мучить его таким образом. Рядом с книгой отзывов лежат ручки, фломастеры и жирный маркер. И я сказал себе: «Давай, Антуан, такое бывает только раз в жизни».

Зубами я снимаю колпачок с маркера и нацеливаю его в левый верхний угол картины. Раздавшийся за моей спиной душераздирающий крик только подзадорил меня.

— Молчите! Не собираюсь я губить вашу картину, я только добавлю кое-что.

Синий фон, зеленые круги, перечеркнутые прямыми штрихами, геометрические фигуры одна на другой, треугольники в ромбах, кресты в овалах всех цветов радуги.

К трапеции я пририсовываю три черные ромашки. Вокруг полумесяца рассыпаю горстку пятиконечных звездочек. Моя левая рука просто великолепна. Она дописывает Кандинского. Стоило лишь поверить в нее. Добравшись до круга, я не удержался и, вспомнив детство, нарисовал ему рот и глаза со зрачками и радужной оболочкой.

Бросив маркер на пол, я оборачиваюсь:

— Ну вот, разве так не лучше?

7

Уехать из Парижа.

Рано или поздно мне придется объявиться в Биаррице. Мои родители заслуживают лучшего, чем просто письмо. В любом случае они приехали бы сами. Целый век живописи так и не помог мне набросать эту записку. Ничего не получилось — одни бесполезные почеркушки. Зато теперь я могу определить различие между левшой и одноруким, я смогу объяснить им это и, может быть, даже смягчить впечатление.

Осталось уладить еще пару вещей, позвонить Беатрис, чтобы довести до ума дело о моих последних днях в Париже с моментальным снимком «Опыта № 8» в придачу. Это будет иллюстрация. Стоит ли заходить домой? Или даже предупреждать Дельмаса? Нет. Он прекрасно сумеет разыскать меня в случае крайней необходимости. Чего бы я хотел, так это чтобы он так и продолжал топтаться на месте, еще долго-долго, чтобы он оставил всех в покое, не хочу я говорить, свидетельствовать, объяснять свои действия. Конечно, так мне это не сойдет, понавешают на меня всякого — от сокрытия улик до нападения с нанесением телесных повреждений, не говоря уж о неоднократных попытках самосуда.

Самосуд… Никто никогда не вернет мне то, что я потерял, и хуже всего то, что в конце концов я с этим примирюсь. И забуду бильярд. Очень скоро. Устал я от этой бездны злобы.

Я проспал больше суток. Физиологическая потребность одиночества. Организм взял свое. Портье сделал мне бутерброд, я выпил с ним на рассвете пива и снова поднялся к себе в берлогу. В ожидании следующей ночи я размышлял над всей этой историей и расставил все по местам. Тихо-мирно. Я оправился сам, без посторонней помощи, понемногу я начинаю обретать свою первоначальную окраску. Впервые за очень долгое время мне удалось совместить свое пробуждение с наступлением утра. Мои внутренние часы подвелись сами собой и показывают теперь, что мне пора на выход.

40